(Здесь, на мой взгляд, кроется разгадка необъяснимого с любых «гуманистических» точек зрения поступка Агамемнона, приведшего к ключевому в «Илиаде» конфликту между ним и Ахиллом. Со всех «по-человечески справедливых» точек зрения, Агамемнон ведет себя как взбалмошный и не слишком умный самодур. Во-первых, он почему-то претендует на лучшую долю в добыче, взятой отрядом Ахилла в набеге, в котором он сам не принимал ровным счетом никакого участия. Во-вторых, будучи вынужден отдать свою долю (да еще и при отягчающих обстоятельствах), он требует в качестве компенсации уже востребованную долю Ахилла. Конфликт, с моей точки зрения, отражает две различные «статусные» интерпретации роли военного вождя в отношении к «частям тела». С точки зрения Агамемнона, очевидно, совпадающей с высказанной выше моделью, вся взятая на «чужой» территории добыча является его собственностью, и он волен распоряжаться ей по своему усмотрению. Ряд обстоятельств косвенно подтверждает правомочность данной точки зрения. Начнем с того, что Ахилл, вероятно, следуя принятой практике, автоматически выделяет Агамемнону «лучший кусок», магически означающий право на всю добычу. А когда Хрис приходит в ахейский лагерь с выкупом за дочь, и при виде обильного выкупа «все изъявили согласие криком всеобщим ахейцы», одной-единственной реплики Агамемнона достаточно для того, чтобы выкуп принят не был. С точки зрения Ахилла (как и с точки зрения Агамемнона), он и его войско, до тех пор, пока они являются частью общегреческого ополчения, и ополчением командует Агамемнон, входят в общий «корпус» именно на правах частей тела. Вся разница в интерпретации «промежуточной» позиции. Ахилл, во-первых, самостоятельный царь и вождь, и лишение добычи может сказаться — и неминуемо скажется — как на его статусе среди его собственных воинов, так и на статусе его отряда среди других греческих отрядов. А, во-вторых, он, и не без основания на то, считает себя «главным героем» ахейского войска, то есть самым удачливым, не уступающим удачей Агамемнону, и с этой точки зрения «реквизиция» Брисеиды неминуемо должна интерпретироваться им как «знай свое место». С точки же зрения Агамемнона, сам Агамемнон ни в коем случае не имеет права оставаться вовсе без добычи — иначе удача от него отвернется. Причем, если лучший кусок приходится отдать, значит на замену ему автоматически приходит «второй лучший». Жест Ахилла — отказ принимать участие в дальнейших боевых действиях и то обстоятельство, что он вместе с войском уходит от ахейцев и разбивает отдельный лагерь — крайне показателен. Ахилл таким образом открыто дает понять, что больше не считает себя «частью тела» Агамемнона. Однако, Брисеиду он сперва все–таки отдает, ибо эта добыча была захвачена в зоне действия прежних правил игры. Показательны также и дальнейшие отношения между всем греческим войском и Ахиллом. Обещанная Агамемноном несоразмерно большая (в том числе и за счет собственной доли Агамемнона) доля в будущей добыче не убеждает Ахилла вернуться — он «отрезанный ломоть». Но убеждает потеря «части собственного тела» — Патрокла, который относится к Ахиллу так же как в прежней ситуации сам Ахилл — к Агамемнону (если не считать чисто «волчьей» гомосексуальной подоплеки). Подобный же перенос чужой ситуации на собственную будет впоследствии изящно использован Приамом, сумевшим еще раз «переломить» Ахилла. Ситуация «единой плоти» Ахилла и Патрокла подчеркивается также и сюжетом с «заимствованием» доспеха.)
То обстоятельство, что класс военной аристократии (в самых разных культурно-исторических ситуациях) обязан своим появлением связке «военный вождь — походная дружина», вряд ли у кого может вызвать сомнения. Ключевой вопрос здесь другой — когда и вследствие чего в традиционном сообществе с завидным постоянством совершается переход власти от жреческой касты к касте военной — а если точнее, то в сообществе, которое как раз после и в результате данного перехода, собственно, и перестает быть традиционным. Каким образом традиционная модель, целиком и полностью ориентированная на сохранение от века данного status quo и не имеющая по сей причине даже исторической памяти — за ненадобностью, поскольку индивидуализированные «исторически значимые» сюжеты суть всего лишь акциденции, ничего не значащие в сравнении с неизменностью раз и навсегда заведенного порядка — дала брешь и начала постепенно перерастать в модель историческую. Где время перестало ходить по кругу и начало вытягиваться в историю, где героическое деяние стало важнее космогонического мифа, где жрец стал прорицателем при воине.
Посмею высказать предположение, что без кардинальных изменений в значимости (и в первую очередь пищевой значимости) маргинальных, то есть чисто мужских, «волчьих» территорий, этого произойти не могло. Традиционная модель, прекрасно приспособленная для того, чтобы «перемалывать» юношескую агрессию — с одной стороны, обеспечивая за ее счет безопасность границ, а, с другой, поддерживая выгодный демографический баланс и избавляя зону общего проживания от возможных нежелательных проявлений этой агрессии — предполагает выраженную оппозицию «обильного» центра и «скудной» периферии. До тех пор, пока агрессивное и голодное (во всех физиологических и социальных смыслах) «волчье» меньшинство зависит от центра как от вожделенной зоны изобилия и «окончательного воплощения», инициация будет важна не как состояние, а как возможность возвращения в «утраченный рай». Но стоит только маргинальной территории обнаружить собственные источники существования, и центростремительный баланс рискует перерасти в центробежный.