Русский мат как мужской обсценный код: проблема пр - Страница 14


К оглавлению

14

Множество мельчайших и малосущественных на первый взгляд особенностей дворянского быта многое могут нам сказать о природной связи этой касты со своими «волчьими» корнями. Такая, скажем, весьма характерная деталь, как привычка содержать собак дома, выводящая на кардинальные ценностные отличия между крестьянским бытом, во многом по-прежнему ориентированным на традиционные общинные ценности, и бытом военной аристократии. О месте собаки в крестьянском быте уже говорилось выше. В дворянском же способе жизни собака — как и лошадь — занимает одно из наиболее ценностных мест, она — член стаи, а потому ее место не только и не столько на псарне, но и в пиршественной зале, и даже (в особых случаях), в личных покоях дворянина. Сельский дом дворянина, его поместье, его замок — это прежде всего логово, приспособленный для отдыха и воспроизводства укромный уголок «Дикого Поля», одновременно и укрытие в случае опасности, и доминирующий над местностью наблюдательный пункт, и база для собственных набегов. Жизнь здесь идет по стайным законам, и для собаки, как для магически «единокровного» существа, полностью проницаема. Собака не в состоянии осквернить «волчьего логова» — в отличие от крестьянского дома, в который ее ни при каких условиях не пустят .

То же касается и практики дефекации в жилом помещении. Поскольку для дворянина собственный дом — всего лишь «выгородка» из «Дикого Поля», то и отправление естественных надобностей в стенах жилья является делом не только не предосудительным, но совершенно естественным. В этом отношении дворянская культура — это культура ночного горшка, в тех случаях, когда ночной горшок был доступен или возникало желание им воспользоваться. Во всех же прочих случаях, и этой условностью блистательное европейское рыцарство, как правило, пренебрегало. Устоявшаяся дихотомия «зимних» и «летних» дворцов у европейских монархов, помимо прочего, обязана своим появлением тому немаловажному обстоятельству, что лишенный элементарных удобств двор настолько загаживал за сезон все дворцовые помещения летней резиденции, включая самые парадные, что слугам приходилось отчищать ее в течение полугода, пока придворные точно таким же образом «обживали» зимний дворец.

Некую «пограничную» между замком и деревней в отношении к «волчьему» культурному следу область представляет собой средневековый европейский торговый город. С одной стороны, город изначально был прибежищем всех маргинальных социальных элементов, «воздух города делал свободным» от всяческих форм феодальной зависимости, и потому на городском пространстве во множестве (в средневековом, куда более скромном, чем теперь, смысле этого слова) собирались разнообразные авантюристы, люмпены и просто преступники, человеческий материал для социальных феноменов, унаследовавших массу откровенно «волчьих» черт — вроде преступных сообществ, живущих по весьма своеобразным и довольно строгим законам, очень напоминающим законы «Дикого Поля». Типологическая близость различных «воровских» культур — французской, английской, русской — при всех понятных национальных особенностях (вроде резко различного отношения к гомосексуализму, скажем, во французской и русской «блатных» субкультурах) давно привлекала внимание исследователей. Д.С. Лихачев в статье «Черты первобытного примитивизма в воровской речи» объясняет это обстоятельство «общностью примитивного способа производства», в чем нельзя не видеть вынужденной уступки господствовавшим во время написания и первой публикации статьи вульгарно-марксистским взглядам. Однако, есть в этой мысли, на мой взгляд, и своя «сермяжная правда» — если учесть тот факт, что принципиально маргинальные условия существования, в которые ставит себя преступная субкультура по отношению к доминирующей культуре, типологически отвечают ранней модели «волка» или «волчьей стаи» в «Диком Поле». Многие поведенческие особенности блатных (вроде крайне низкого порога возбудимости, высокого болевого порога, постоянной готовности к агрессии, высочайшей внушаемости, склонности к хвастовству и «эпизации» поступка и т.д.) и особенности речевого поведения (диффузная семантика, полисемантичность, использование слова по преимуществу в его инструментальной функции, и т.д., что роднит «блатную музыку» с матом) прямо восходят к тем поведенческим структурам, которые, судя по всему, должны были быть свойственны «псам» в их исконном виде.

С другой стороны, такого рода субкультуры являлись маргинальными и воспринимались как маргинальные и в самой городской среде. Сам же город, великий плавильный котел, горнило и колыбель будущей европейской цивилизации, выгодно сочетал и сплавлял элементы традиционной социальной организации с элементами «волчьей» агрессивности, «стайной» самостоятельности, инициативности и свободы. Лабильная городская («буржуазная», «бюргерская», «мещанская») культура, подстраиваясь и подлаживаясь — до времени — под господствующую военно-аристократическую феодальную культуру, заимствовала ее элементы, подражала ей (хотя бы в области домашних собачек и ночных горшков), но и перетрактовывала ее на свой «урбанный» и «цивильный» лад. Не случайно в более поздние, уже буржуазные по существу эпохи способ жизни дворянина в городском доме весьма существенно отличается от его способа жизни в сельском поместье — вплоть до костюма и манер, не говоря уже о распорядке дня и об основных способах времяпрепровождения.

Нельзя не отметить и изменений в социальном статусе мужских обсценных кодов, происшедших в Европе с наступлением «буржуазной» эры и с резким повышением удельного веса «городских» элементов в тех или иных европейских культурах. В дворянской по преимуществу английской, немецкой и французской (и русской) культурах XVI — начала XVII веков мужское обсценное «кодирование» речи было в достаточной степени общепринятым явлением даже в самых верхних социальных стратах. Оно было чаще всего достаточно жестко связано с теми или иными жанрами устной и письменной речи — с театром, с малыми повествовательными жанрами, с эпистолярной речью в тех случаях, когда и пишущий, и адресат были мужчинами (причем статус участников коммуникации не играл в этом отношении никакой «ограничивающей» роли — монархи и духовные лица «матерились» ничуть не менее охотно и обильно, чем простые миряне) — однако жанровые ограничения навряд ли существенно влияли на частотность употребления соответствующих речевых практик. С приходом к власти буржуазии — как в политическом, так и в культурном смыслах — ситуация резко меняется. Зона табуирования мужских обсценных кодов становится значительно шире — практически любое явление культуры, претендующее на статус «культурного» (в буржуазном, мещанском смысле этого слова), в обязательном порядке проходит строжайшую «нравственную» цензуру. Более целомудренного с формальной точки зрения века, чем век XIX, человечество еще не знало. Культура застегивается на все пуговицы и старательно делает вид, что не только самих обсценных речевых практик, но и областей возможного применения оных попросту не существует в природе. Дворянская «вольность языка» вытесняется в маргинальные области культуры, туда, где «урбанность» и «цивильность» не имеют никакого реального статуса — в армию, в студенческие братства, в холостяцкие клубы — и становится приметой того модуса речевого (и не только речевого общения), который на языке официально-«духовной» культуры именуется по-немецки Schweinbruderlei, а по-русски — французским заимствованием амикошонство. То есть формируется именно та языковая ситуация, в которой начало двадцатого века застало практически каждую европейскую национальную культуру — ситуация «воскресшего» (наверное, впервые со времен перехода реальной власти в обществе от жреческой касты к военной аристократии) резкого территориально-магического размежевания между «правильным», «культурным», «духовным» центром и «грязной», «пошлой», «гнусной и циничной» речевой периферией — с той разницей, что периферия была теперь повсюду, ибо едва ли не каждый носитель языка (мужчина) жил в ситуации постоянного «двуязычия». На «культурном» языке он общался во всех без исключения официальных и «культурных» ситуациях, а также в тех случаях, когда у

14