Впрочем, отношения между двумя доминирующими кодами — матом и «новоязом» отнюдь не являлись безоблачными. Эпохе тотального «революционного» разрушения структур «старого мира» вполне логично пришло на смену строительство совершенно классицистской по сути идеологической системы со всеми свойственными классицизму основополагающими характеристиками — с резким и ценностно маркированным разграничением центра и периферии (правильного и неправильного, высокого и низкого) при откровенной тяге к сакрализации центра; с жесткой иерархичностью как основным структурным принципом (от бюрократических систем до системы жанров); с риторическим и дидактическим модусами как господствующими во всех без исключения значимых дискурсивных практиках и т.д…
Табуирование мата, как явления во всех смыслах маргинального, обрело новые и весьма прочные основания при сохранении общей для всех центростремительных формаций культурной схеме строгой поляризации: то есть противопоставленности официозной культуры культуре маргинальной, низовой, и — отчасти — культуре профессиональной. При этом в официозной советской культуре обсценное говорение было строжайше табуировано (речь не идет о мате как о «внутреннем» — entre nous — стайном партийном коде) и функционально заменено «новоязом», в маргинальной же культуре «новояз» был если и не табуирован, то подвергался постоянному снижению и осмеянию, или, как сказал бы М.М. Бахтин — «карнавализации».
Следует, однако, заметить, что согласно все той же общей для всех жестко поляризованных культур схеме, «карнавализация» официозного кода означает отнюдь не его отрицание, а напротив, его утверждение от противного. Карнавальное «осмеяние» церковного ритуала и определенных социальных поведенческих форм в средние века творилось в пределах экстерриториального праздничного пространства теми же самыми людьми, которые в обыденной жизни были носителями этих поведенческих форм и добросовестными участниками церковных ритуалов. «Карнавализация» христианской догматики процветала в стенах духовных учебных заведений, и сами рамки подобного «карнавала» были жестко регламентированы — то есть, фактически, «вписаны в учебный и воспитательный процесс». Условно говоря, зона маргинального и зона «официозного» кодов относятся друг к другу как негатив к позитиву, при сущностном структурном сходстве. Запретительные меры, направленные против «неофициальной» культуры, носят, по большому счету, характер «игры по правилам» — какое бы драматическое влияние ни оказывало исполнение этих мер на судьбы конкретных людей.
К оппозиции «новояза» и мата как стержневых «структурно поляризованных» кодов «официозной» и «маргинальной» советских культур, это относится в полной мере. «Перекодировка» официозной культуры стала излюбленным — и едва ли не единственным — источником советской маргинальной карнавальности.
Сам этот процесс в большинстве случаев строился по нескольким весьма несложным схемам. 1) Стандартное кодирование официозного языка путем обычной кодовой интерполяции (основной носитель — культура обыденного матерного говорения: …самого Жискара, блядь, д’Эстена… С. Довлатов; ср., из устных высказываний: человеко-блядь-образная обезьяна; этот микро-блядь-ебáный-калькулятор); 2) Разрушение либо «вымывание» официозного кода в составе конкретного высказывания, и его замена маргинальным кодом (либо очевидной для коммуниканта отсылкой на него) — с радикальной модификацией смысла, но без видимого изменения самой структуры высказывания (распространенный жанр бытовой пародии на всем известные и ассоциирующиеся с официозной культурой песни, афоризмы и т.д.; e.g. Ты только не загнись на полдороге, / Товарищ пенис…); 3) Непрямое перекодирование, т.е. использование элементов официозной кодовой культуры, узнаваемых как таковые, в «демифологизирующем» маргинально-бытовом контексте (основной носитель — культура «коллективной памяти»: анекдоты, частушки и т.д.).
Следует особо подчеркнуть, что советская маргинальная смеховая культура, как в «мягком» («дамском», «сценическом», формально не-матерном), так и в «жестком мужском» вариантах была культурой по преимуществу дез-индивидуализированной — что еще раз подтверждает тезис о ее базисном сходстве с традиционными жестко поляризованными культурными схемами. Всякая «шутка» была важна не сама по себе, но как часть определенной культурной парадигмы, моментально становилась всеобщим достоянием — вне зависимости от источника и авторства. Это касается как принципиально «коллективных» жанров, вроде анекдота и частушки, так и жанров, в исходном варианте сугубо авторских, однако «потребляемых» en masse по тем же самым законам «включенности в общенациональный дискурс» путем моментального «растаскивания на цитаты». Чисто советский феномен «общения на анекдотах», где место светских или кастовых кодов занимает пересказывание (доведение до сведения, включение в контекст, возобновление: все — приметы устной коллективной памяти) есть также вариант своеобразного кодового говорения, социального обнюхивания и груминга. Оттого печатавшиеся в официозной «юмористической» прессе (журнал «Крокодил») «импортные» анекдоты были патологически «не смешными». Они шли «мимо кода». Оттого настолько убогими казались попытки отечественных официально признанных фольковых групп исполнять частушки «собственного сочинения». Оттого публикация (не маргинальная, не самиздатовская!) сборников анекдотов и частушек началась только со сменой доминирующей культурной парадигмы и с окончательным разрушением «советского официоза».